|
|
Сайт о замке "Горменгаст" Мервина Пика и его обитателях |
|
|||||||||||||||||||||||||||||||||||||
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
Главы "Титуса Гроанского" в переводе Сергея Ильина
«Иностранная литература» 2002, №3
И кони несли их домой
Едва узнав Стирпайка, Фуксия выпустила трость из отведенной руки, ослабевшие пальцы ее соскользнули с полки, и она, опережаемая темными ее волосами, полетела спиной вниз, изогнувшись как от удара.
Доктор с Флэем, ринувшись вперед, едва успели ее подхватить. В следующий миг в залу обрушились осколки стекла, и Стирпайк крикнул сверху:
— Не бойтесь! Я спускаю лестницу. Без паники! Не паникуйте!
Все взгляды отворотились от Фуксии к окну, и лишь Прюнскваллор, услышав над собою звон разбиваемого стекла, дернул девочку к себе и прикрыл ее своим телом. Стекло осыпало их, один большой осколок, скользнув по голове Доктора, в пыль разлетелся у его ног. Единственным пострадавшим оказался Флэй, с запястья которого сорвало кусочек кожи.
— Держитесь! — крикнул Стирпайк голосом воодушевляющим, звучащим на редкость естественно, словно юноша никогда и не репетировал своих действий. — Отойдите немного, я выкрошу остатки стекла.
Люди, сгрудившиеся под окном, отпрянули, глядя, как он камнем выбивает из рамы застрявшие в ней зазубристые осколки. Зала за их спинами уже полыхала, пот заливал обращенные вверх лица, одежды опасно дымились, кожу саднило от страшного жара.
Стирпайк, стоя снаружи на коротких сучьях, торчавших из сосновой лестницы, начал подтягивать кверху вторую сосенку, которую он удерживал прислоненной к своей спине. Работа выдалась не из легких, мышцы его рук и спины напряглись до отказа, но юноша все же поднял длинный ствол и стал понемногу переволакивать его через себя, с великим трудом сохраняя равновесие. Насколько он мог судить, библиотека пребывала теперь в совершенной готовности для постановки по-настоящему эффектного эпизода спасения. Медленно, но уверенно протащил он сосенку над собой и просунул ее в выбитое окно. То был не только тяжкий и опасный труд, ибо юноша стоял, балансируя на коротких, шестидюймовых отростках сосны, и перетягивал через плечо смолистую холудину, — дополнительная сложность состояла в том, что при каждой попытке продвинуть длинное чудище в проем окна и вниз, в ярко освещенную библиотеку, сучья цеплялись и за одежду Стирпайка, и за оконницу.
Наконец все тяготы остались позади, и стоящие внутри увидели закачавшийся в дымном воздухе над их головами и наконец ударивший в пол пятнадцатифутовый обрубок сосны. Стирпайк крепко держал верхний ее конец, так что те из узников библиотеки, кто был полегче, могли бы сразу же и вскарабкаться по сосновой лестнице, однако первым оказавшийся у ствола Прюнскваллор сдвинул его несколько влево и повертел, добиваясь, чтобы самые прочные боковые ступеньки расположились наиболее удобным образом.
Голова и плечи Стирпайка торчали теперь из разбитого окна. Сощурясь, он вглядывался в багровый дым.
— Неплохо сработано, — сказал он себе и затем крикнул: — Рад, что нашел вас! Я только что подоспел.
План его исполнялся так, что любо-дорого. Медлить, впрочем, не стоило. Времени на победные клики почти не осталось. Он видел, что занялись даже доски пола, что под самым столом скользит, извиваясь, огненная змея.
И Стирпайк закричал во весь голос:
— Наследник Горменгаста! Где лорд Титус? Где лорд Титус?
Но Прюнскваллор уже добрался до госпожи Шлакк, кучкой свалившейся на младенца, поднял обоих на руки и бегом возвратился к лестнице. Здесь же была и Графиня, все были здесь, у подножия ствола, все, кроме Саурдуста, на котором уже затлела одежда. Фуксия приволокла за ноги Ирму, и та лежала, будто выброшенная штормом на берег. Стирпайк, протиснувшись в окно, спустился вниз на две трети ствола. Поднявшийся на третий сучок Прюнскваллор передал Титуса юноше, и тот, мигом вспорхнув к окну, стремительно скатился по внешней лестнице на землю.
Он оставил младенца в папоротниках, росших у библиотечной стены, и вернулся назад, чтобы заняться старенькой нянькой. Возни с этим крохотным обмершим существом было не многим больше, чем с Титусом, Прюнскваллор просто передал ее Стирпайку в окно, точно куколку.
Сложив и ее рядом с Титусом, юноша вновь возвратился к окну. Следующей по порядку была, как все понимали, Ирма, с нее-то и начались затруднения. Как только к ней прикоснулись, она принялась отбиваться руками и ногами. Эмоции, столь старательно сдерживавшиеся в течение тридцати лет, вырвались наконец на свободу. Она не была больше леди. И никогда уже ею не будет. Белейшие ноги Ирмы казались сделанными из глины, она опять завопила, благо длинная шея ее словно для того и была создана, правда, вопила Ирма не так громко, как прежде, поскольку дым, обвивший ее голосовые связки, ослабил их и теперь они вели себя так, словно образованы были не из жил, а из шерсти. Следовало как-то утихомирить ее, и поскорее. Стирпайк, ссыпавшись по стволу, спрыгнул на пол библиотеки. По его предложению он и Доктор оторвали от ее платья узкие полосы, коими и связали Ирме руки и ноги, засунув несколько лосткутов ей в рот. С помощью Флэя и Фуксии они шаг за шагом подняли бившуюся Ирму по лестнице, после чего улезший в окно Стирпайк выволок ее на ночной воздух. Снаружи Ирму ожидало обхождение менее благочинное, спуск на землю был произведен с изрядной поспешностью — юноша с задранными плечами позаботился только о том, чтобы она не переломала больше костей, чем следует. На самом-то деле она не сломала ни одной, лишь бесподобная кожа ее обзавелась несколькими багровыми царапинами.
Уже трое лежали рядком в холодных папоротниках. Пока Стирпайк взбирался к окну, Фуксия твердила:
— Нет, не хочу. Теперь ты. Пожалуйста, лезь теперь ты.
— Молчать, девчонка! — отвечала Графиня. — Не трать времени. Делай, что тебе говорят! Делай, что тебе говорят! Сию же минуту!
— Нет, мама, нет...
— Фуксия, дорогая, — сказал Прюнскваллор, — вы окажетесь снаружи в единый миг, в единый, ха-ха-ха, вскрик лестницы. Это сэкономит нам время, цыганочка! Поспешите.
— Да не стой ты разинув рот, девчонка!
Фуксия взглянула на Доктора. Каким непохожим на себя казался он с этим потом, стекавшим со лба и струившимся между глаз.
— Наверх! Наверх! — сказал Прюнскваллор.
Фуксия повернулась к лестнице, нога ее раз и другой сорвалась с сучка, но скоро девочка исчезла в проеме окна.
— Умница! — крикнул Доктор. — Найдите там нянюшку Шлакк! А теперь, ваша светлость, теперь ваш черед.
Графиня полезла вверх, и хоть подъем ее сопровождался деревянным треском ломавшихся по обе стороны ствола сучьев, каждый шаг Графини на пути к окну, каждое воздымание ее тела были исполнены чудовищной неотвратимости. Колоссальное тело ее в темном одеянии, прошитом красными отблесками, тяжко и трудно близилось к проему. По ту его сторону не было никого, способного ей помочь, ибо Стирпайк спустился в библиотеку, и однако ж при всей натужности, с которой сгибался ее огромный остов, при всей неуклюжести, с какой она протискивалась в окно, неторопливое достоинство не покидало ее, сообщив даже предпоследнему из оставленных ею впечатлений — исчезновению необъятного зада в ночи — оттенок скорее грозный, чем смехотворный.
Теперь в библиотеке остались лишь Сепулькгравий, Прюнскваллор, Флэй и Стирпайк.
Прюнскваллор и Стирпайк поспешно поворотились к Сепулькгравию, чтобы отправить его следом за женой, но тут выяснилось, что Граф исчез. Нельзя было терять ни минуты. Пламя, потрескивая, гуляло кругом. С запахом дыма мешался запах горящей кожи. Немного сохранилось мест, в которых мог бы укрыться Граф, если, конечно, он не ушел прямо в огонь. Они отыскали его в нескольких футах от лестницы, в нише, еще способной, пусть в малой мере, защитить человека от жара, затопившего все вокруг. Граф ласкал корешки переплетенного в золотистую кожу собрания мартровианских драматических авторов, и по лицу его блуждала улыбка, вызвавшая у троих, нашедших его, приступ дурноты. Даже Стирпайк с тревожным чувством вгляделся в эту улыбку из-под своих песочных бровей. Уголки выразительного рта его светлости приподнялись, выставив напоказ зубы, в одном из уголков начинала пузыриться слюна. То была улыбка, какую видишь на морде мертвого зверя, когда ослабевшие губы его оттягиваются и вперед выступают, открываясь почти до ушей, челюсти.
— Возьмите их с собой, ваша светлость, возьмите книги, и пойдемте, пойдемте скорее! — с неистовым напором произнес Стирпайк. — Какие вам нужны?
Сепулькгравий, явственно сделав над собой нечеловеческое усилие, резко поворотился, крепко прижал руки к бокам и скорым шагом направился к лестнице.
— Простите, что задержал вас, — сказал он и быстро полез вверх.
Когда Граф уже начал спускаться с другой стороны окна, все трое услышали, как он повторил, словно бы себе самому: “Простите, что задержал вас”, — и следом прозвучал тоненький смех, хихиканье призрака.
Времени, чтобы чинно решать, кто будет следующим, времени на соревнование в рыцарстве, не осталось совсем. Жаркое дыхание огня подгоняло их. Библиотека вставала вокруг на дыбы, и все же Стирпайк заставил себя задержаться.
Как только Флэй с Прюнскваллором исчезли в окне, он по-кошачьи взлетел по стволу и на миг задержался, сидя верхом на оконном карнизе. Черная осенняя ночь дышала ему в спину, он сидел, замерев — жуткое, сгорбленное изваяние, — и глаза его уже не были черными дырами, но отливали кровавой краснотою гранатов.
— Неплохо сработано, — во второй за эту ночь раз сказал он себе. — Очень неплохо. — И перекинул ногу через карниз. — Все, больше никого не осталось, — крикнул он в темноту.
— Саурдуст, — откликнулся снизу Прюнскваллор странно ровным для него тоном. — Остался Саурдуст.
Стирпайк соскользнул по стволу.
— Мертв? — спросил он.
— Да, — ответил Прюнскваллор.
Больше никто ничего не сказал.
Когда глаза Стирпайка освоились с темнотой, он обнаружил, что земля вокруг Графини тускло белеет и что белизна эта колышется; ему потребовалось несколько мгновений, чтобы понять — это белые коты трутся, переплетаясь, о ее ноги.
Фуксия, едва лишь мать ее спустилась по лестнице, побежала, спотыкаясь о корни деревьев, падая, постанывая от страшной усталости. Достигнув спустя целую вечность Замка, она полетела к конюшням, и отыскала трех грумов, и приказала им оседлать коней и скакать к библиотеке. Каждый грум вел в поводу второго коня, на одном из них сидела, припав к его шее, Фуксия. Потрясенная пережитым кошмаром, девочка плакала, слезы торили солоноватые тропки в грубой гриве ее скакуна.
Ко времени, когда они добрались до библиотеки, погорельцы успели выступить в путь к замку и уже прошли небольшое расстояние. Флэй нес на плече Ирму. Прюнскваллор держал на руках госпожу Шлакк, а Титус делил с пеночкой гнездо на груди Графини. Стирпайк, пристально вглядываясь в лорда Сепулькгравия, вел его следом за остальными, почтительно придерживая за локоть.
При появлении всадников процессия эта почти уже и не двигалась. Всех рассадили по седлам, грумы шли, держа коней за поводья, и, испуганно озираясь, поглядывали назад, на воспаленное пятно света, трепетавшее в темноте между прямых и черных сосновых стволов словно, пульсирующая рана.
Медленную процессию встречали неразличимые толпы челяди, стоявшей по сторонам тропы в пропитанном страхом безмолвии. Огонь не был виден из Замка, поскольку крыша библиотеки не рухнула, а единственное окно заслоняли деревья, однако с появлением Фуксии весть о пожаре распространилась мгновенно. Ночь, зародившаяся столь страшно, потащилась, натужно дыша и потея, дальше, пока на востоке не распустился льдистый цветок зари, выставившей напоказ дымный остов единственного дома, какой когда-либо был у Сепулькгравия. Те полки, что так и не рухнули, обратились в покрытый морщинами уголь, на них плечом к плечу замерли книги — черные, серые, пепельно-белые останки мыслей, идей и мнений. В центре библиотеки по-прежнему стоял среди груд обугленных досок и пепла лишившийся цвета мраморный стол, на котором лежал скелет Саурдуста. Плоть старика, со всеми ее морщинами, сгинула. И кашель его заглох навсегда.
Свелтер оставляет визитную карточку
Ветра долгого промежутка, отделяющего конец осени от начала зимы, сорвали и те немногие листья, что еще сохранялись на ветках, мотавшихся в самых укромных углах Извитого Леса. Все остальные деревья уже несколько недель как обратились в скелеты. Печаль распада уступила место настроению менее скорбному. Умирая, холодная эта пора уже не плакала, возносясь над погребальным костром из яркоцветной листвы, но кричала голосом, в котором не было и намека на слезы, — и нечто лютое стало проступать в воздухе, пропитывая пространства Горменгаста. Порожденная гибелью живительных соков, молчанием птиц, угасанием солнечного света, эта новая жизнь после смерти все более заполняла пустоту Природы.
Что-то еще стонало в ветрах, в ветрах ноября. Но по мере того как одна ночь сменяла другую, эта долгая, тягучая нота понемногу стихала в той крепнувшей между башен музыке, что почти еженощно полнила слух людей, засыпавших или пытавшихся заснуть в замке Гроанов. Все сильней и сильней различались во тьме ноты свирепых страстей. Ярости, гнева, страдания, мести, с гиком гонящей свою жертву.
В один из вечеров, через несколько недель после пожара и примерно за час до полуночи, Флэй опустился на пол под дверью спальни лорда Сепулькгравия. Сколько он ни был привычен к холодным доскам пола, уже многие годы служившим ему единственным, какое Флэй знал, ложем, однако в этот ноябрьский вечер они проняли его жесткие кости такой стужей, что у него заломило в ступнях. Ветра визжали и выли над Замком, студеные сквозняки гуляли по лестницам, и Флэй слышал, как на разных расстояниях от него распахиваются и затворяются двери. Он способен был проследить ход воздушного тока, приближавшегося к нему от северных укреплений, ибо легко узнавал особые звуки, с которыми скрипуче раскрывалась и захлопывалась та или иная из далеких дверей, звуки, становившиеся все более громкими, пока не вздымалась, что-то шепча, тяжелая заплесневелая занавесь, обозначавшая в сорока футах от него конец коридора, и скрытая ею дверь не напрягалась со скрежетом, норовя слететь с единственной ее петли, и Флэй понимал, что прямо к нему летит ледяное стрекало нового сквозняка.
— Старею, — бормотал он, потирая бока, и, складываясь, приподнимался, как палочник, у порога хозяйской спальни.
В прошлую зиму, когда Горменгаст утопал в глубоких снегах, он спал достаточно крепко. С неудовольствием вспоминал теперь Флэй обледенелые окна, снег, налипший на стекла, через которые он, когда солнце падало за Гору, казалось, норовил вползти внутрь кровавой пеной.
Воспоминание это расстроило Флэя, к тому же он смутно сознавал, что причина, по которой холод все пуще донимает его в эти одинокие ночи, никак не связана с возрастом. Тело Флэя давно уж закалилось настолько, что стало походить на некую неодушевленную вещь, ничего не имеющую общего с плотью и кровью. Правда, эта ночь выдалась особенно тяжкая — необузданная, шумная, — но Флэй помнил, что четыре ночи назад ветра не было вовсе, а он все едино дрожал, как дрожит сегодня.
— Старею, — вновь просипел он сквозь длинные пожелтевшие зубы, сознавая, впрочем, что сам себе лжет. Никакой холод на свете не заставил бы волосы его встать дыбом и застыть, точно их изготовили из тонкого провода, почти до боли натянув кожу на бедрах, на руках и зашейке. Так он боится? Да, как боялся бы на его месте любой разумный человек. Ему было очень страшно, хоть чувства, им испытываемые, несколько отличались от тех, какими томился бы кто-то другой. Он боялся не тьмы, не хлопанья далеких дверей, не завывания ветра. Он всю свою жизнь прожил в неприязненном, тусклом мире.
Флэй повернулся так, чтобы видеть верхнюю площадку лестницы, хотя в такой темноте различить ее было навряд ли возможно. Он с хрустом размял костяшки левой руки, все пять, одну за одной, но хруста почти не услышал, поскольку новый порыв ветра сотряс все окна Замка, наполнив мрак перестуком дверей. Он боялся, боялся уже несколько недель. Однако трусом Флэй не был. В сердцевине его существа обреталось нечто прочное, жесткое, некое упорство, не допускающее паники.
Внезапно ветер взвинтил себя до последней крайности, и затем сразу наступила мертвая тишь, впрочем, промежуток безмолвия завершился так же быстро, как начался, и несколько секунд погодя ураган налетел на Замок словно бы с другой стороны, бросив в бой новые армии сплошного дождя и града, ударившие бортовыми залпами из самой утробы еще более буйственной бури.
В несколько мгновений совершеннейшего безмолвия, разделивших два натиска урагана, Флэй рывком отодрал свое тело от пола и сел, вытянувшись в струну, напрягши каждую мышцу. Он втиснул край кулака меж зубов, мешая им выбивать дробь, и вперил взор в темную лестницу, с которой явственно донесся звук и далекий, и близкий, отвратительно отчетливый звук. В этой лакуне безмолвия каждый из разрозненных звуков Замка словно бы сбился с пути, сорвался с привязи. Мышь, что-то грызущую под досками пола, равно могли отделять от Флэя и несколько футов, и несколько залов.
Звук, услышанный Флэем, был звуком неспешно точимого лезвия. С какого расстояния он долетал, понять было невозможно. То был звук отвлеченный, висящий в пустоте, но столь оглушительный, что источник его мог находиться и в дюйме от настороженного уха Флэя.
Число проходов лезвия по точилу не имело никакой связи с истинной протяженностью времени, прожитого вслушивавшимся Флэем. Для него механические проезды стали по камню длились всю ночь. Флэй не удивился бы, если б, пока он прислушивался, затеплился новый день. На самом деле все продлилось лишь несколько мигов, и когда вторая буря с ревом обрушилась на стены замка, Флэй уже стоял на четвереньках, оскалив зубы и вытянув голову туда, откуда донесся звук.
Буря буянила, не утихая, всю ночь. Флэй скорчился под дверью хозяина, проходили часы, но страшного скрипа он больше не слышал.
Заря, когда она наступила, неторопливо и непреклонно усеивая черную землю сероватыми семенами, застала старого слугу с открытыми глазами, мертво висящими по сторонам от поджатых коленей кистями рук, с пренебрежительным подбородком, покоящимся между скрещенных запястий. Воздух яснел медленно, и Флэй, один за другим расправляя затекшие члены, неуклюже поднялся на ноги и вжал голову в плечи. Затем он извлек изо рта железный ключ и опустил его в карман куртки.
В семь медленных шагов он добрался до лестницы и остановился, вглядываясь в холодный ее пролет. Нескончаемые, казалось, ступени уходили вниз. Глаза Флэя перебирались с одной на другую, пока не запнулись о какой-то предмет, лежавший футах в сорока от него, в центре одной из площадок. Некий неровный овал. Флэй обернулся к двери лорда Сепулькгравия.
Ярость небес иссякла, все стихло вокруг.
Флэй спустился, держась рукой за перила. Каждый шаг его отзывался под ним эхом, пробуждая другое, слабенькое, где-то вверху, на востоке.
Когда он достиг площадки, луч света пробил, точно тонкая пика, одно из восточных окон и уткнулся дрожа в стену в нескольких футах от Флэя. Луч сгустил тени над и под собою, и Флэй некоторое время шарил по полу, прежде чем смог нащупать увиденный сверху предмет. Жесткой его ладони вещица эта показалась омерзительно квелой. Он поднес ее к глазам, ощутил ее тошный, резкий запах, но разглядеть все равно не смог. Тогда, подставив ее под солнечный луч, так что рука его заслонила световой ромб на стене, он увидел сверхъестественно яркое, маленькое, затейливо вылепленное печеньице. По ободу хрупкого, с кораллом схожего теста тянулись звенья лепной цепочки, окружая крохотный островок зеленоватой, точно нефрит, глазури, на заиндевелой поверхности коей застыла, свернувшись кремовым червячком, буква “С”.
Однажды ранним утром
Весна пришла и ушла, лето было в разгаре.
Настало утро Завтрака, церемониального Завтрака. Блюда, приготовляемые в честь Титуса, которому сегодня исполняется год, величаво скапливаются на столе в северном конце трапезной. Столы и скамейки слуг убраны, холодный каменный простор расстилается к югу, не нарушаемый ничем, кроме уменьшающихся в перспективе колонн по обе стороны залы. Это та самая зала, в которой Граф каждое утро, в восемь, отправляет в рот несколько кусочков поджаренного хлеба, — зала, где буйно теснятся на потолках шелушащиеся херувимы, тучи и трубы, где по высоким стенам стекает струйками влага, где под ногами вздыхают каменные плиты полов.
На северной оконечности этого прохладного простора дымится, словно в нее налит огонь, золотая посуда Гроанов, украшая сверкающую черноту длинного стола; голубовато поблескивает столовое серебро; салфетки, свернутые в виде голубков, выделяются на общем фоне своей белизной и кажутся висящими в воздухе. Огромная зала пуста, единственное, что слышится в ней, это звук падения дождевых капель с темного пятна на пещерном потолке. Ранним-ранним утром прошел дождь, и теперь по огражденной колоннами длинной каменной аллее растеклась небольшая лужица, тускло отражающая неровный кусок неба, на котором в лоне заплесневелого облака расположилась поблекшая компания дремлющих херувимов. За это-то облако, потемневшее от подлинного дождя, и цепляются неторопливые капли, с него они падают через равные промежутки, летя в полумраке к блеску воды внизу.
Свелтер только что удалился отсюда в свою чадную обитель после того, как в последний раз окинул профессиональным взглядом накрытый к Завтраку стол. Свелтер доволен своей работой, и когда он подходит к кухне, его жирные губы кривятся в подобии удовлетворения. До зари остается еще два часа.
Прежде чем пинком распахнуть дверь главной кухни, он медлит, прижав ухо к филенкам. Он рассчитывает услышать голос одного из своих поварят, любого — не важно которого, — ибо он приказал всем им помалкивать до его возвращения. Вся обряженная в кухонную форму мелюзга стоит, построенная в два ряда. Ну так и есть, двое поварят препираются тоненьким, повизгивающим шепотком.
На Свелтере его лучшая униформа, одеяние необычайной пышности — высокий колпак и туника из девственно чистого шелка. Согнувшись вдвое, он на малую часть дюйма приотворяет дверь и приникает к щелочке глазом. Пока он склоняется, мерцающие складки шелка на его животе шипят и шепчутся, уподобляясь голосу далеких, гибельных вод или некоторой грандиозной, нездешней, призрачной кошке, с шелестом втягивающей воздух. Глаз Свелтера, сползающий по филенке, напоминает нечто отдельное, самостоятельное, не имеющее никакой нужды во влачащейся за ним толстой башке, да если на то пошло, и в прочих горообразных массах, волнами нисходящих к промежности и к мягким, стволоподобным ногам. Он такой живой, этот быстрый, точно гадюка, глаз, он весь в прожилках, будто мраморный шарик. На что ему скопление облегающей его неповоротливой плоти, медлительные тылы, свисающие позади, пока он вращается между одутловатых, только мешающих ему комьев мяса, подобный стеклянному глобусу или куску охряного льда? Достигнув кромки двери, глаз впивается в два ряда худых поварят, точно кальмар, всасывающий и поглощающий некую длинную глубоководную тварь. И покамест глаз втягивает всех их в себя, сознание власти над ними похотливо растекается по телу Свелтера, покрывая его упоительной гусиной кожей. Да, он увидел и услышал двух визгливо-шепотливых юнцов, которые уже грозят друг другу ободранными кулачками. Они ослушались его. Свелтер потирает одной ставшей вдруг горячей и влажной ладонью о другую такую же, проводя языком по губам. Глаз следит за ними, за Мухобрехом и Клокотрясом. Что ж, подойдут и эти, отлично подойдут. Так вы, стало быть, недовольны друг другом, не правда ли, мелкие навозные мухи? Как мило! Ладно, спасибо и на том, что избавили меня от необходимости выдумывать причину, которая позволит примерно наказать всю свору ваших нелепых маленьких собратьев.
Главный повар распахивает дверь, сдвоенный ряд замирает.
Он приближается к ним, вытирая ладони о шелковые ягодицы. Он нависает над этой мелюзгой, будто покрытый грозными тучами свод небес.
— Мухобрех, — произносит он, и имя выползает из его рта, как бы волокомое сквозь густую осоку, — тут для тебя найдется местечко, Мухобрех, в густой тени моего брюха, да тащи сюда и своего лохматого дружка — не удивлюсь, коли местечко отыщется и для него.
Мальчишки подползают к повару, глаза их распахнуты, зубы клацают.
— Вы, стало быть, беседовали, не так ли? Балабонили даже быстрее, чем стучат ваши зубы. Я не ошибся? Нет? Тогда поближе, поближе. Мне неприятна мысль о том, что придется тянуть к вам руки. Вы же не хотите причинить мне неудобство, верно? Прав ли я, говоря, что вы не хотите причинить мне неудобство, а, юный господин Мухобрех? Господин Клокотряс?
Выслушиванием ответа он не затрудняется, но зевает, бесстыдно являя взорам мальчишек такие укромности, в сравненье с которыми и полная нагота показалась бы изобретательной выдумкой модистки. И едва лишь зевок завершается, две руки Свелтера без намека на предупреждение одновременно взвиваются, и он, сцапав несчастных отроков за уши, вздергивает обоих в воздух. Что бы он учинил с ними дальше, остается неизвестным, ибо в тот самый миг, как Свелтер подносит поварят к своей пасти, в чадном воздухе начинает нестройно тренькать колокол. Слышать его кому бы то ни было доводится редко, поскольку веревка, на которой он висит, уходит в потолочную дыру Великой Кухни, скрытно вьется среди стропил, сворачивая туда и сюда в темных, пропахших пылью пространствах, что тянутся меж потолков первого этажа и дощатых полов второго. Обросшая множеством узлов, она наконец выползает на свет из стены в спальне лорда Сепулькгравия. Очень, очень редко случается, чтобы его светлость посетило желание побеседовать с главным поваром, так что с колокола, мотающегося сейчас над головами поварят, слетает пыль всех четырех времен года.
При первом же железном ударе подзабытого колокола Свелтер меняется в лице. Злорадные, самодовольные складки жира на нем ложатся по-новому, так что каждая его пора источает подобострастие. Но лишь на миг оно остается таким, железный лязг терзает слух Свелтера, и, уронив Мухобреха с Клокотрясом на пол, он вылетает из кухонной залы, и плоские ступни его плюхают по каменным плитам, точно шматки овсянки.
Не замедляя движенья отечных ног, но лишь разводя, словно плывущий брассом, руками тех, кто попадается ему на пути, Свелтер спешит к спальне лорда Сепулькгравия, и по мере приближения к священной двери на лбу его и щеках выступает все больше пота.
Прежде чем постучать, он отирает пот рукавом. Затем припадает ухом к двери. Ничего не слышно. Он поднимает руку и с силой бьет в дверь кончиками согнутых пальцев. Поступает он так потому, что по опыту знает — сколько ни колоти костяшками, ничего слышно не будет, слишком уж глубоко залегают его кости под мякотью. Раздается, как он наполовину и ожидал, негромкое “плюп”, приходится, хоть и неохота, прибегнуть к испытанному средству — выудить из кармана монету и робко стукнуть ею по доскам двери. К ужасу своему, вместо неторопливого, печального и властного голоса хозяина, велящего ему войти, он слышит совиное уханье. Переждав несколько мгновений — он вынужден вновь промокнуть лицо, поскольку услышанный им меланхолический вопль бросил его в дрожь, — Свелтер опять ударяет монетой в дверь. На этот раз сомнений не остается — высокое, тягучее уханье, раздающееся в ответ на удар, содержит в себе приказанье войти.
Свелтер озирается, поворачивая голову туда и сюда, и совсем уж ударяется в бегство, ибо страх обратил его телеса в холодный студень, когда в тенях за его спиной раздается размеренное “хрк, хрк, хрк, хрк” коленных суставов приближающегося Флэя. Следом доносится и другой звук. Кто-то бежит, неловко, стремительно. Близясь, этот звук заглушает коленное staccato Флэя. Мгновение спустя — Свелтер как раз оборачивается — тени расступаются, пропуская знойный, яро пылающий багрец платья бегущей Фуксии. Ладонь ее вмиг падает на ручку двери, и девочка, ни секунды не помедлив, не удостоив Свелтера взглядом, распахивает ее. Повар, в котором бурлят разнообразные чувства — уподобим их компании червей, сражающихся за право обладания брюхом издохшего вола, — заглядывает через плечо Фуксии. Вторичному, хоть и настоятельному побуждению — последить за приближающимся Флэем — удается проявить себя не раньше, чем он отшатывается от увиденного. Оторвав взгляд от разыгрывающегося перед ним действа, Свелтер успевает немного сдвинуть тулово вправо и тем преградить путь своему тощему недругу, ибо Флэй уже приблизился к нему вплотную. Ненависть Свелтера к слуге лорда Сепулькгравия назрела, точно гнойник, и теперь его угрызает только одно желание: раз и навсегда вышибить дух из этой бесплотной твари, которая в День Крещения обезобразила рубцами его лицо.
Флэю, обнаружившему перед собой выгнутую куполом спину и необъятный зад главного повара, не терпится увидеть хозяина, вызвавшего его звоном колокола, он пребывает сейчас не в том настроении, чтобы мириться с помехами или пугаться возникшей перед ним белой туши, и хотя он не знает покоя в течение многих уже долгих холодных ночей — ибо вполне проник в намеренье повара покончить с ним, Флэем, во сне, — теперь, столкнувшись с телесным воплощением своего ночного кошмара, он проявляет твердость, достойную железного дерева, и, вытянув шею так, что темная, мрачная, костистая голова его выдвигается, как у черепахи, вперед, что-то шипит сквозь серовато-желтые зубы.
Глаза Свелтера встречаются с глазами врага — никогда еще не изливали четыре хрящевидных шара столь адской, столь пагубной злобы. Когда бы некое волшебство далеко-далеко унесло по темному коридору кожу, мясо и кости главного повара и таковые же господина Флэя, оставив только четыре глаза висеть в воздухе у двери Графа, оные наверняка налились бы кровью, уподобясь оттенком Марсу, — накалились бы докрасна, задымились и прорвались пламенем, столь неистова ненависть, кипящая в них, и, вспыхнув, закружили бы одни вкруг других по все сужающимся орбитам, все быстрее, быстрее, пока не слились бы в воспаленный, яростный шар и не унеслись, четыре в одном, оставляя в холодных серых проходах кровавый след, и, с завыванием пролетев под несчетными арками, по бесконечным коридорам Горменгаста, не отыскали бы вновь незрячие тела свои и не ворвались в ошеломленные глазницы.
На миг враги застывают, ибо Флэй еще не успел пополнить воздухом опустошенную шипением грудь. Затем, охваченный нетерпением добраться наконец до хозяина, он снизу вверх резко бьет острым, как заноза, коленом в похожее на обвислый воздушный шар пузо повара. Свелтер, лицо которого съеживается от боли и бледнеет настолько, что ворот его отбеленной униформы приобретает серый оттенок, возносит, точно клешню, огромную руку, между тем как тело его, жаждая облегчения, непроизвольно складывается пополам. Когда же он выпрямляется и когда Флэй пытается плечом вперед протолкнуться мимо него в дверь, оба леденеют от крика, еще более страшного, чем прежде, протяжного, скорбного вопля смертоносного сыча, и от голоса Фуксии, которая, одолевая слезы и страх, восклицает:
— Отец! Отец! Молчи, тебе станет лучше, я позабочусь о тебе. Посмотри на меня, отец! Ну посмотри же! Я знаю, что тебе нужно, потому что... потому что я знаю, я отведу тебя туда, как стемнеет, и тебе полегчает. Ты только посмотри на меня, отец, посмотри на меня!
Но Граф на нее не смотрит. Граф, подобравшись, втянув голову в плечи, сидит посередине широкой резной полки камина. Под ним, вцепившись в полку трясущимися руками, склонясь к нему, стоит Фуксия. Сильная спина ее выгнута, голова откинута назад, шея напряжена. И все же она не смеет прикоснуться к отцу. Годы скупости чувств, лежащие позади, холод взаимной сдержанности, всегда сквозивший в их отношеньях, даже теперь разделяют отца и дочь подобно стене. Еще недавно казалось, что она начала разрушаться, что замороженная их любовь стала оттаивать, просачиваясь сквозь разломы, но теперь, когда любовь эта нужнее всего, когда и ощущается она сильнее, чем прежде, стена смыкается вновь, и Фуксия не смеет прикоснуться к отцу. Не смеет она и признаться себе, что отец обезумел.
Граф не отвечает, и Фуксия, упав на колени, разражается плачем, но плачем без слез. Тело ее вздымается и опадает под сидящим на корточках лордом Сепулькгравием, каркающие звуки рвутся из горла, но облегченье, которое несут слезы, не даруется ей. Только сухая боль, и в долгие эти мгновения Фуксия становится старше — гораздо старше, чем способны представить себе многие мужчины и женщины.
Флэй, сжав кулаки, входит в комнату, волосы на скудном теле его стоят дыбом, обратясь как бы в крохотные проводки. Что-то сломалось в нем. Неколебимая верность дому Гроанов и его светлости борется в старом слуге с ужасом того, что он видит. Нечто похожее, должно быть, произошло и со Свелтером, ибо, пока он и Флэй смотрят на Графа, лица их выражают одно и то же чувство, хоть и переведенное, так сказать, на разные языки. Его светлость одет во все черное. Длинные белые кисти рук его чуть изгибаются вовнутрь, свисая с подпирающих подбородок колен, между которыми зажаты запястья. Но холод, до мозга костей пробирающий всех, кто глядит на него, порождается глазами Графа — теперь округлившимися совсем. Улыбка, игравшая на губах лорда Гроана, когда он сидел с Фуксией в сосновом лесу, исчезла, будто и не было ее никогда. Рот его никакого выражения не имеет.
Внезапно из этого рта исходит голос. Очень тихий:
— Повар.
— Ваша светлость? — дрожа, отзывается Свелтер.
— Сколько у тебя мышеловок в Великой Кухне?
Глаза Свелтера начинают метаться вправо-влево, рот открывается, но повар не издает ни звука.
— Ну же, повар, ты должен знать, сколько мышеловок ставится каждую ночь — или ты стал небрежен?
— Господин… — выдавливает Свелтер, — в Великой Кухне мышеловок, должно быть, сорок... сорок мышеловок, ваша милостивая светлость.
— А много ли мышей нашли в них сегодня в пять утра? Отвечай же.
— Все они были заполнены, ваша светлость, — все, кроме одной.
— Их уже отдали котам?
— Э-э... котам, ваша...
— Я спросил, их уже отдали котам? — печально повторяет лорд Сепулькгравий.
— Пока еще нет, — отвечает повар. — Пока еще нет.
— Ну так принеси мне одну... принеси одну, пожирнее... немедленно. Чего вы ждете, господин повар?.. Чего ждете?
Влажные губы Свелтера шевелятся.
— Пожирнее, — произносит он. — Да, господин мой... одну... пожирнее...
Как только он удаляется, голос звучит снова:
— Немного сучьев, господин Флэй, немного сучьев, и поскорее. Сучьев самой разной длины, ты понял? От небольших веток до маленьких и самых различных форм, Флэй, самых различных, чтобы я мог изучить их по очереди и понять, какие годны для строительства, ибо не след мне ударять лицом в грязь перед другими, хоть все мы не бог весть какие работники. Поторопись же, господин Флэй.
Флэй поднимает глаза. Долго глядеть на своего столь изменившегося господина оказалось ему не по силам, но теперь он снова поднимает глаза. Хозяйское лицо кажется ему незнакомым. Рта на этом лице могло бы не быть и вовсе. Изящный орлиный нос выглядит затвердевшим, а в каждом круглом, как блюдце, глазу сквозит небо с безучастной луной.
Внезапно неловким рывком Флэй поднимает Фуксию с пола, забрасывает на плечо и, развернувшись, устремляется к двери. Скоро он уже ковыляет по коридорам.
— Я должна вернуться, должна! — задыхается Фуксия.
Флэй лишь всхрапывает и топает дальше.
Поначалу Фуксия пытается вырваться, но сил у нее не осталось, все отняла ужасная сцена, и девочка затихает на плече Флэя, не выяснив даже, куда он ее несет. Да Флэй и сам того не знает. Они достигают восточного дворика, выходят под свет раннего утра, и тут Фуксия поднимает голову.
— Флэй, — говорит она, — мы должны сейчас же найти доктора Прюна. Отпусти меня, я пойду сама, я могу. Спасибо тебе, Флэй, но только не медли, только не медли. Опусти меня.
Флэй снимает ее с плеча, она опускается на землю. Фуксии попался на глаза стоящий в углу двора дом Доктора, и теперь девочка не понимает, как это она раньше о нем не подумала. Припустившись бегом, Фуксия подлетает к парадной двери Доктора и колотит в нее дверным молотком. Солнце уже встает над болотами, высвечивая длинный водосток и свес докторского дома, а когда Фуксия вновь принимается лупить по двери, зацепляет и странную голову Прюнскваллора, сонно выставившуюся в высокое окно. Что творится в тени под ним, он видеть не может и потому кричит:
— Во имя всяческой сдержанности и всех, кто вкушает сон, оставьте вы в покое мой молоток! Что там у вас случилось?.. Не слышу ответа. Что, повторяю, случилось?.. Чума, что ли, пала на Горменгаст или кому-то потребовались хирургические щипцы? Полночная чесотка вернулась или просто кто помер? Что, пациент буйствует?.. Он толстый или тощий?.. Пьян или всего-навсего спятил?.. Он...
Тут Доктор зевает, и Фуксии удается наконец вставить слово:
— Да, о да! Скорей, доктор Прюн! Я вам все расскажу. О, прошу вас, я все расскажу вам!
Высокий голос по ту сторону подоконника вскрикивает:
— Фуксия! — как бы обращаясь к себе самому. — Фуксия!
Окно с треском опускается.
Флэй бежит за девочкой, но не успевает догнать ее, как дверь отворяется и перед ними предстает одетый в расшитую цветами пижаму доктор Прюнскваллор.
Взяв Фуксию за руку и кивком попросив Флэя следовать за ними, Доктор торопливо семенит в направлении гостиной.
— Присядьте, присядьте, безумица моя! — восклицает Прюнскваллор. — Что за дьявольщина стряслась? Расскажите старику Прюнскваллору все по порядку.
— Отец, — говорит Фуксия и наконец заливается слезами. — Отцу очень плохо, доктор Прюн, очень, очень плохо... Ах, доктор Прюн, он стал черным сычом... Помогите ему, Доктор! Помогите!
Доктор не отвечает. Он резко поворачивает розовое, чрезвычайно чувствительное, умное лицо к Флэю, и тот кивает, делая шаг вперед, что подтверждается хрустом коленей.
— Сыч, — сообщает он. — Мышку хочет!.. И сучков… На камине! Ухает! Его светлость рехнулся!
— Нет! — восклицает Фуксия. — Он болен, доктор Прюн. Болен, вот и все. Его библиотека сгорела. Его чудная библиотека, и он заболел. Но он не безумен. Он разговаривает так спокойно. Ах, доктор Прюн, что вы собираетесь делать?
— Он остался в своей комнате? — спрашивает Доктор — кажется, что теперь говорит уже совсем другой человек.
Фуксия, роняя слезы, кивает.
— Ждите здесь, — негромко приказывает Доктор, исчезая с последним словом и через несколько секунд возвращаясь в лимонно-зеленом халате, в лимонно-зеленых под пару ему туфлях и с саквояжем в руке.
— Фуксия, дорогая, пришлите-ка ко мне Стирпайка, в комнату вашего отца. Юноша расторопен и может помочь. Флэй, возвращайтесь к своим обязанностям. Как вам известно, сегодня Завтрак. Ну-с, цыганочка, — смерть или слава.
И Доктор, испустив самое высокое свое и самое безответственное ржание, исчезает в проеме двери.
Кровь на щеке
Поиски Флэя занимают изрядное время, но в конце концов Стирпайк сталкивается с ним в устланной голубым ковром Котовой Комнате, через которую оба они ровно год назад при совершенно иных обстоятельствах прошли, миновав залитых солнцем котов. Флэй только что выбрался из Каменных Проулков. Он весь в грязи, длинный нечистый моток паутины свисает с его плеча. При виде Стирпайка губы Флэя по-волчьи оттягиваются назад.
— Чего тебе? — спрашивает он.
— Как ты, Флэй? — спрашивает Стирпайк.
Коты сгрудились на гигантской оттоманке, резные изголовье и изножье которой, покрытые плетением золотого узора, возносятся вверх, будто две волны, восставшие и замершие под закатным светилом, с белой пеной меж ними. Коты безмолвствуют и не шевелятся.
— Ты нужен Графу, — продолжает Стирпайк, наслаждаясь испытываемой Флэем неловкостью. Он не знает, известно ли Флэю, что случилось с хозяином.
Услышав, что его светлость нуждается в нем, Флэй непроизвольно кидается к двери, но, сделав один только шаг, приходит в себя и смеривает юнца в безупречных черных одеждах еще более неприветливым и подозрительным взглядом.
Внезапно Стирпайк, не обдумав с обычно присущей ему доскональностью возможных последствий своего поступка, большими и указательными пальцами растягивает глаза. Ему охота понять, видел ли стоящий перед ним тощий человек обезумелого Графа. Вообще говоря, юноша полагает, что ничего Флэй не видел, и стало быть, он, Стирпайк, соорудив совиные глаза, не произведет на него никакого впечатления. Но в это раннее утро Стирпайк совершает одну из столь редких у него ошибок.
С хриплым, надломленным криком Флэй, лицо которого наливается кровью от ярости, вызванной нанесенным хозяину оскорблением, доковыляв до дивана, протягивает костлявую руку, погружает ее в снежный холм, за голову вытягивает оттуда кота и швыряет его в своего мучителя. В самое это мгновение в комнату входит закутанная в плащ грузная женщина. Живой снаряд, ударив Стирпайка в лицо, выбрасывает вперед белую лапку, и, когда молодой человек отдергивает голову, пятерка когтей выдирает из его щеки, прямо под глазом, багровый лоскут.
Воздух мгновенно наполняется гневным мявом сотен котов, которые лезут на стены и на мебель и со скоростью света скачут и кружат по голубому ковру, создавая в комнате подобие белого смерча. Кровь, текущая по щеке Стирпайка, кажется, соскальзывая ему на живот, теплым чаем. Рука, которую он машинально поднял к лицу в пустой попытке защититься от удара, переползает к щеке, Стирпайк отступает на шаг, кончики пальцев его увлажняются. Полет же кота завершается ударом о стену — рядом с дверью, в которую только что вошло третье действующее лицо. Наполовину оглушенное животное, у которого между когтей левой передней лапы так и застрял обрывок землистой кожи Стирпайка, рушится на пол и, увидев нависшую над ним фигуру, со стоном подползает на шаг к новой гостье, а следом, сделав сверхкошачье усилие, прыжком взвивается на ее высокую грудь, где и сворачивается, сверкая желтыми лунами глаз над белизною охвостья.
Флэй отводит взгляд от Стирпайка. Вид красной крови, пузырящейся на щеке выскочки, поднимает ему настроение, но радости этой тут же и приходит конец, ибо теперь он помраченно глядит в суровые глаза графини Гроанской.
Большое лицо ее наливается тусклым, ужасным цветом марены. Взгляд напрочь лишен милосердия. Причина ссоры между Флэем и юным Стирпайком ей нимало не интересна. Для нее довольно того, что одного из ее котов саданули о стену, причинив несчастному боль.
Флэй ожидает ее приближения. Костистая голова старого слуги остается неподвижной. Неуклюжие руки безвольно свисают вдоль тела. Флэй понимает, какое совершил преступление, и пока он ждет, мир его Горменгаста — уверенность в будущем, любовь, вера в Дом, преданность, — все разваливается на куски.
Графиня замирает в футе от него. От близости ее уплотняется воздух.
Голос Графини, когда она отверзает уста, звучит очень хрипло.
— Я свалю его на пол одним ударом, — тяжко произносит она. — Вот что я сделаю с ним. Я разобью его на куски.
Флэй поднимает глаза. В нескольких дюймах перед собою он видит белого кота. Видит волоски на его спине — каждый стоит дыбом, обращая спину в пригорок, поросший жесткой белой травой.
Графиня опять говорит что-то, погромче, но у нее так перехватило горло, что Флэй ничего не понимает. В конце концов ему удается различить несколько слов:
— Тебя больше нет, ты сгинул. Тебе конец.
Рука Графини, поглаживающая белого кота, неудержимо дрожит.
— Я с тобою покончила, — говорит Графиня. — И Горменгаст тоже.
Слова с великим трудом продираются сквозь ее горло.
— Тебе конец... конец.
Голос ее вдруг возвышается.
— Жестокий дурак! — кричит она. — Жестокий, никчемный дурак, животное! Прочь! Прочь! Замок отвергает тебя! Уходи! — ревет она, прижимая ладони к кошачьей груди. — Меня мутит от твоих длинных мослов!
Флэй еще выше поднимает маленькую костистую голову. Постичь происшедшее ему не по силам. Флэй сознает лишь, что оно слишком ужасно для его восприятия, немота облекает ужас, случившийся с ним, как бы стеганным одеялом. Плечи засаленного черного одеяния Флэя отливают зеленым блеском — это солнце, внезапно пробившееся в эркерное окно, играет на них. Стирпайк вглядывается в старого слугу, прижимая к щеке пропитанный кровью платок и постукивая ногтями о стол. Нельзя не отдать старику должного — голове его присуще редкостное изящество. И какой он быстрый. Нет, право же, очень быстрый. Это стоит запомнить — из кота получается отличный метательный снаряд.
Флэй обводит комнату взглядом. Пол за спиною Графини переливается белизной, ноги ее облила застывшая пена тропического прибоя, сквозь которую там и сям проступает лазурный ковер. Флэй понимает, что видит все это в последний раз, и поворачивается, чтобы уйти, но, поворачиваясь, вспоминает о Завтраке. И с удивлением слышит собственный голос, произносящий:
— Завтрак.
Графиня знает, что первый слуга ее мужа обязан присутствовать на Завтраке. Поубивай он хоть всех котов на свете, ему все равно надлежит явиться на Завтрак, даваемый в честь Титуса, семьдесят седьмого графа Горменгаст. Надлежит. Это превыше всего.
Теперь и Графиня поворачивается и, медленно перейдя комнату и прихватив из каминной стойки тяжелую железную кочергу, подходит к эркерному окну. При приближении к нему правая рука Графини начинает раскачиваться с неспешностью, с какой мохнатая нога тяжеловоза опускается в дождем оставленную лужу. Пронзительный дрязг и треск, звонкая осыпь стекла на каменные плиты под окном, затем тишина.
Стоя спиною к комнате, Графиня глядит сквозь звездообразную дыру в стекле. Зеленая лужайка лежит перед нею. Она смотрит на солнце, на свет его, сквозящий в далеких кедрах. Нынче день Завтрака в честь ее сына. Она оборачивается.
— Даю тебе неделю, — говорит она, — потом ты покинешь эти стены. Для Графа подыщут другого слугу.
Стирпайк навостряет уши, на миг перестав даже барабанить пальцами по столу. Когда дробь его ногтей возобновляется, в пробоину проскальзывает и опускается на плечо Графини пустельга. Графиня, ощутив хватку птичьих когтей, морщится, но взгляд ее смягчается.
Флэй в три медленных паучьих шага подходит к двери. Это та самая дверь, что ведет в Каменные Проулки. Он извлекает из кармана ключ, поворачивает его в замке. Прежде чем возвратиться к Графу, он должен перевести дух, отсидеться в местах, принадлежащих только ему. И Флэй окунается в протяжную тьму.
Графиня вспоминает наконец о Стирпайке. Она медленно ведет глазами туда, где в последний раз его видела, но юноши нет ни там, ни вообще в комнате.
В коридоре за Котовой Комнатой ударяет колокол, и Графиня понимает, что времени до Завтрака осталось совсем немного.
Она ощущает брызги воды на руках и, обернувшись, видит, что небо укрылось, как одеялом, зловещей, тускло-розовой тучей, что лужайка и кедры вдруг помутнели, лишенные света.
Стирпайк, шагающий к спальне Графа, на миг останавливается у лестничного окна, чтобы посмотреть на первые струи дождя. Дождь нисходит с неба длинными, отвесными, внешне бездвижными нитями розоватого серебра, крепко входящими в почву, как будто они — струны арфы, вертикально натянутые между небом и сплошнотою земли. Отходя от окна, Стирпайк слышит первый раскат летнего грома.
Слышит его и Графиня, глядящая в зубчатую пробоину эркерного окна. И Прюнскваллор, помогающий Графу встать на ноги у постели. Слышит, должно быть, и Граф, так как он по собственной воле делает шаг к середине комнаты. Лицо его вновь стало прежним.
— Это гроза, Доктор? — спрашивает он.
Доктор пристально вглядывается в него, в каждое его движение, хотя немногие, увидев приоткрытый в привычном веселье длинный подвижный рот Прюнскваллора, догадались бы о том, насколько внимательно изучает он своего пациента.
— Да, ваша светлость, гроза. Весьма внушительные раскаты. Я ожидаю пришествия воинственных туч, которые определенно должны появиться после такой увертюры, не правда ли? Ха-ха-ха-ха-ха!
— Это из-за нее вы пришли в мою спальню, Доктор? Не помню, чтобы я посылал за вами.
— Вполне естественно, ваша светлость. Вы не посылали за мной. Меня призвали сюда несколько минут назад, из-за того, что вы упали в обморок — прискорбное, но ни в коей мере не редкое происшествие, которое может случиться с каждым. Вы помните, как лишились чувств? — Доктор потирает подбородок. — Что стало причиной? В комнате слишком натоплено?
Граф подходит поближе к Доктору.
— Прюнскваллор, — говорит он, — я не падал в обморок.
— Ваша светлость, — отвечает Доктор, — когда я вошел к вам в спальню, вы были в беспамятстве.
— С чего бы мне падать в обморок? Я не падал в обморок, Прюнскваллор.
Граф отводит взгляд от Доктора. На него вдруг наваливается такая усталость, что он садится на край кровати.
— Ничего не могу вспомнить, Прюнскваллор. Совсем ничего. Помню только, я страстно жаждал чего-то, но чего именно — не знаю. Мне кажется, все это было месяц назад.
— А вот это я могу объяснить, — говорит Прюнскваллор. — Вы готовились к торжественному Завтраку в честь вашего сына. Время поджимало, вы боялись опоздать. Вы и без того уже пребывали в слишком большом напряжении, так что эти опасения оказались для вас непосильными. Вы, что называется, “страстно жаждали” поскорее увидеть вашего годовалого сына. Об этом у вас и сохранились смутные воспоминания.
— А когда состоится Завтрак моего сына?
— Через полчаса или, если быть точным, через двадцать восемь минут.
— Вы хотите сказать, нынешним утром? — на лице лорда Сепулькгравия возникает тревожное выражение.
— Нынешнее утро было, есть и будет — или не будет — ничем не хуже другого, да снизойдет благодать на его громовое сердце. Нет — нет, господин мой, пока не вставайте. (Лорд Сепулькгравий попытался подняться на ноги.) Через мгновенье-другое вы будете чувствовать себя лучше некуда. Завтрак откладывать не придется. О нет, ни в коем случае — у вас еще есть в запасе двадцать семь долгих, по шестидесяти секунд в каждой, минут, и Флэй, надо думать, уже приближается, чтобы приготовить для вас одежду, — да вот и он.
Флэй не просто приближается, он уже на пороге спальни, он не смог задержаться в Каменных Проулках больше времени, чем потребовалось ему, чтобы прорезать их и неприметным, одному ему известным проходом добраться до комнаты своего хозяина. Но и при этом он всего на несколько секунд опережает Стирпайка, который, едва Флэй успевает открыть дверь спальни, проскальзывает у него под рукой.
Стирпайк и слуга с изумлением видят, что лорд Сепулькгравий, похоже, вновь обрел свое всегдашнее меланхоличное “я”. Флэй, подволакивавая ноги, подходит к Графу и падает перед ним на колени — неожиданным, неуправляемым, неловким движением, — колени с хрустом ударяются о пол. На миг изящная бледная ладонь Графа ложится старому пугалу на плечо, но произносит он всего лишь:
— Мой церемониальный бархат, Флэй. Как можно скорее. Бархат и опаловую брошь в виде птицы.
Флэй тяжело поднимается на ноги. Он — первый слуга своего господина. Он обязан разложить одежды Графа и помочь ему приготовиться к Великому Завтраку, даваемому в честь его единственного сына. Что до этого жалкого сопляка, то он в спальне его светлости и не у места, и не ко времени. Да и Доктору делать здесь больше нечего.
Положив ладонь на дверь гардероба, Флэй с хрустом поворачивает голову.
— Я справлюсь, Доктор, — говорит он.
Взгляд его перемещается с Доктора на Стирпайка, и Флэй поджимает губы, выражая смесь презрения с отвращением.
Выражение это не минует внимания Доктора.
— Совершенно верно. Совершенно, совершенно верно! Его светлости с каждой проходящей минутой становится лучше, так что мы здесь более не нужны, определеннейшим образом не нужны, клянусь всем и всяческим тактом. Вот именно так бы я и сказал, ха-ха-ха! Подумать только, не нужны, да и все тут! Пойдемте, Стирпайк. Пойдемте. А кстати, откуда это у вас кровь на лице? В пиратов играли или застукали тигра в своей постели? Ха-ха-ха! Впрочем, об этом после, друг мой, об этом после.
И Доктор начинает теснить Стирпайка к двери.
Однако Стирпайк не любит, когда его оттесняют.
— После вас, Доктор, — говорит он, вынуждая Доктора выйти первым. Прежде чем закрыть за собой дверь, Стирпайк оборачивается и доверительным тоном сообщает Графу:
— Я позабочусь о том, чтобы все было готово. Предоставьте это мне, ваша светлость. Еще увидимся, Флэй. Ну что же, Доктор, в путь.
Дверь закрывается.
Приготовляясь к схватке
Двенадцатимесячный цикл завершился. Титус вступил во второй свой год — еще не оперившийся год, которому, однако ж, предстояло столь скоро разразиться насилием. Нечто болезненное сгущалось в воздухе замка.
Мальчик ничего не знал о тревогах и предчувствиях этих дней, он не сохранит воспоминаний о них. И все же отзвуки всего, что случилось в младенчестве Титуса, вскоре настигнут и его.
Госпожа Шлакк недовольно глядит на дитя, покачивающееся, старающиеся удержать равновесие, ибо Титус почти уже научился ходить. “Почему он не улыбается? — поскуливает она. — Почему его маленькая светлость никогда не улыбается?”
Стук Баркентинова костыля разносится по пустым коридорам. Сухая нога старика влачится следом за ним, лохмотья багровой дерюги колышутся в ответ на безудержные вспышки его раздражительности. Распоряжения свои он выпаливает, точно ругательства.
Безотрадный ритуал катит себе дальше. В этих стенах любое душевное волнение осмеивается каждой из их дремотных теней. Вспышки страстей, не превышающие размахом свечного пламени, мерцают и гаснут при каждом зевке Времени, ибо Горменгаст, огромный, расплывчатый, все перемалывает в прах. Лето выдалось гнетущее, некая серовато-сизая мягкая тяжесть висела в небе — и даже не в небе, поскольку казалось, что никакого неба и нет на свете, есть только воздух, неосязаемое иссера-сизое вещество, обремененное собственным зноем и цветом. Солнце, сколь бы ярко ни отражала его земля скалами, водами и полями, во все это лето оставалось лишенным блеска кружком, мревшим в душном, горячем воздухе, больным пятном, ничуть не живительным, отчужденным.
Осень с зимою, их ветра и хлесткие ливни, самый холод этой поры при всем их диком неистовстве дышали хандрой, легко овладевавшей сердцами людей. Но необузданность стихий оставалась чуждой страстям человека, а восклицания их — человеческим восклицаниям.
Впрочем, все было иначе в рыхлой мякоти лета, в этом медленно влачащемся зное, в котором день за днем однообразно купался безразличный желтый зрак.
На речном мелководье смердела вода, стада насекомых туманом сплывали над нечистотою ее, испуская тонкие, как игольное острие, крики о давних, забытых мирах.
Жабы рыгали в зеленой тине. Отражения самых высоких утесов горы Горменгаст висли в лоне реки, как сталактиты, еле приметное движение вод, казалось, крошило их — никогда, однако ж, не умаляя и не размалывая. За рекой между низкими кремневыми стенами лежало, как оглушенное, длинное поле реденькой серо-зеленой травы и иссиза-серой пыли.
Облачка этой тонкой пыли поднимались при каждом шаге чубарой лошадки, на спине которой трясся человек в коротком плаще с капюшоном.
На каждом пятом шаге, сделанном левой ногой лошаденки, ездок привставал на стременах и опускал голову к лошадиным ушам. За ними вилась река, струились и блекли размытые зноем поля. Чубарая лошаденка и всадник в плаще подвигались вперед. Они были такие маленькие. К северу от них на самом горизонте вставала Кремнистая Башня, похожая на стоящую торчком целлулоидную линейку или еще на акварельный набросок башни, который оставили под открытым небом, отчего краски его почти бесследно смыла ласка дождя.
Куда ни взгляни, повсюду раскатывался простор, внушая ощущение отдаленности, чуждости. Все, чего могла бы коснуться протянутая рука, равно отодвигалось в даль, скрадывалось серо-сизой пыльценосной материей воздуха, меж тем как вверху плыл бесчувственный диск. Лето лежало на кровлях Горменгаста. Лежало недвижно, будто больной. Члены его были раскинуты. Оно принимало форму того, что душило. Пугающе безмолвную каменную кладку покрывала испарина. Каштаны, побелев от пыли, свесили мириады огромных своих рук со сломанными запястьями.
То, что осталось во рву от воды, походило на суп. Крыса, барахтаясь, пересекала его где вплавь, где пешком. Там, где лапки ее пробивали поверхность покрытой нездоровой зеленой пеной воды, оставались коричневатые пятна.
Прямоугольные дворики устилала мягкая пыль. Она же оседала на ветках ближних деревьев. Ноги идущего тонули в ней, глубокие следы ожидали, когда их затянет порывами иссохшего ветра. Здесь можно было б измерить длину шага разных людей — Доктора, Фуксии, Графини, Свелтера, — пути которых пересекались словно бы одновременно, между тем как их разделяли часы, дни и недели.
Ночами нетопыри, эти баснословные крылатые мыши, рыскали и парили в горячем мраке, резко меняя курс.
Титус рос.
С Сумрачного Завтрака прошло четыре дня. Год и четыре дня прошли с часа его рождения в комнате, полной свечей и птичьего корма. Графиня никому не показывалась на глаза. С рассвета и до заката ворочала и ворочала она, словно валуны, свои мысли. Она выстраивала их в длинные цепочки. Изменяя их порядок, она размышляла о Пожаре. Из своего окна она наблюдала за теми, кто проходил внизу. Она тяжело перебирала впечатления. Она обдумывала каждого, кого видела в окне. По временам там мелькал Стирпайк. Муж ее лишился рассудка. Она никогда не любила его, не любила и теперь, нежность пробуждали в ее сердце лишь птицы да белые коты. Но хоть она и не любила его самого, с минуты, в которую она узнала о болезни мужа, неосмысленное, глубоко укоренившееся уважение к традиции, которую он олицетворял, молчаливая гордость его родовитостью наполнили ее душу.
Флэй, повинуясь приказу Графини, покинул пределы огромных стен. Он ушел, и хоть помыслить о том, чтобы вернуть его, было для нее так же невозможно, как перестать ухаживать за обиженным им котом, она сознавала, что вырвала с корнем некую часть Горменгаста — как если бы рухнула одна из замковых башен, давно и привычно заслоняющих небо. Он ушел, но не вполне. Пока еще не навсегда.
В те пять ночей, что прошли со дня его изгнания — с первого дня рождения Титуса, — Флэй при наступлении темноты тайком возвращался в замок.
Точно колющее насекомое продвигался он в серой, истыканной звездами ночи, и, зная каждую бухту, каждый фиорд и мыс огромного каменного острова Гроанов, все его отвесные скалы, все выходы его крошащихся пород, Флэй без колебаний пролагал свой зигзагообразный путь. Ему довольно было лишь прислониться к камню, чтобы пропасть из виду. Пять последних ночей приходил он после долгого, душного ожидания на опушке Извитого Леса, проникая в Западное крыло сквозь брешь в замковой стене. Изгнание поселило в нем чувство отверженности, какое томит отрубленную руку, понимающую, что она уже не часть тела, которому когда-то служила, в котором все еще бьется сердце. И все же кошмар отверженности обрушился на старого слугу слишком недавно, чтобы его можно было постичь, — лишь кратер пустоты зиял пока в душе Флэя. Этот зияющий провал еще не успел зарасти жгучей крапивой. То было одиночество без муки.
Преданность замку, слишком глубокая, чтобы он мог в ней усомниться, — вот что составляло подоплеку его духовной жизни: верность всему, что подразумевал ломаный силуэт башен. Сидя с поджатыми к подбородку коленями среди деревьев, росших у подножия скал, он вглядывался в этот силуэт. Рядом лежал на земле заточенный длинный меч. Солнце садилось. Еще три часа, и пора в путь — в шестой раз со дня изгнания, — в путь к галереям, знакомым ему с детства. К галереям, средь северных теней которых находится дверь, ведущая на лестничную площадку, общую для винных погребов и для Кухни. С одними лишь этими галереями Флэя связывали тысячи воспоминаний. Неожиданные события — зарождение мысли, принесшей затем плоды или увядшей при первом прикосновении к ней, — память о юности, даже о раннем детстве, ибо в темной его голове время от времени всплывала яркая, красочная виньетка: алая, серая, золотая. Что за человек вел тогда его за руку, он не помнил, но помнил, как он и его попечитель остановились между двумя южными арками, как солнце пронизало воздух, как великан — ибо таким он должен был показаться ребенку, — как великан, весь в золоте, дал ему яблоко, алый шар, навсегда запечатлевшийся в памяти вместе с длинными седыми волосами, спадавшими на чело и на плечи первого его воспоминания.
Память Флэя сохранила не много цветных картин. Ранние годы его были трудны, мучительны и монотонны. В воспоминаньях о них сквозили страхи, напасти, невзгоды. Он помнил, как под теми же арками, к которым ему вскоре предстояло направиться, его встречало суровое молчание, оскорбления, даже побои — ничуть не реже, чем радости. Там он стоял, прислонясь к четвертой колонне, в тот вечер, когда его неожиданно вызвали к лорду Сепулькгравию и объявили о повышении, о том, что он избран в первые слуги Графа, что Граф отметил и оценил его молчаливость и сдержанность, и вот его награда. Он стоял, а сердце его громко билось, и теперь он внезапно вспомнил свою минутную слабость, вспыхнувшее внезапно желание, чтобы у него был друг, с которым он мог бы поделиться своим счастьем. Но все это дела минувшие. И, прищелкнув языком, Флэй воспоминания отогнал.
Вставала горбатая луна, землю и деревья вокруг испещрили, исполосовали медленно ползущие пятна черноты и жемчужной белизны. Светлый, похожий очертаниями на устрицу блик скользнул по его голове. Флэй скосил взгляд на видневшуюся меж деревьев луну и нахмурился. Луна ему нынче не надобна. Он выбранил ее — по-детски при всей суровости его костлявого облика — и вытянул одну из подпиравших подбородок ног.
Большим пальцем Флэй провел по острию меча, потом развернул лежавший рядом бесформенный сверток. Он не забыл захватить с собою из замка немного еды и теперь, пять ночей спустя, съел все, что от нее осталось. Хлеб высох, но после целодневного воздержания все равно показался вкусным, особенно с сыром и ежевикой, собранной Флэем в лесу. Он не оставил ничего, лишь несколько крошек, упавших на черные штаны. Без всякой разумной на то причины он чувствовал, что между этой последней трапезой и следующей — где бы она ни случилась и как бы ему ни досталась — свершится нечто ужасное.
Возможно, дело было в луне. Пять предыдущих ночных походов в замок происходили в темноте. Плотные, хоть и не несшие дождя тучи превосходно скрывали Флэя. Привычный к разного рода напастям, он принял появление луны за знак, свидетельствующий о том, что час близок. И впрямь, не естественно ли, что и Природа тоже окажется против него?
Медленно поднявшись, Флэй вытащил из-под груды папоротника длиннющий кусок ткани и приступил к исполнению операции более чем странной. Присев на корточки, он с детской сосредоточенностью начал обматывать колени, бесконечно обвивая и обвивая их, пока на них не наросли слои толщиной дюймов в пять, свободно облегавшие суставы, но все более уплотнявшиеся сверху и снизу. Это занятие отняло у Флэя почти час, поскольку работал он добросовестно и несколько раз разматывал полотно и наматывал снова, добиваясь возможности легко преклонять колени.
Наконец все было готово, Флэй встал, сделал шаг, за ним другой, и все казалось, что он прислушивается к чему-то. Слышал ли он хоть что-нибудь? Еще три шага, голова склонена, мышцы за ушами подергиваются. Что он услышал? Похоже на звук часов, приглушенно тикнувших три раза и вставших. Где-то далеко-далеко. У него еще оставалось немного ткани, Флэй и ее намотал на колени, утолщив на полдюйма обмотку. Когда он шагнул опять, тишина была полной.
Он, однако ж, сохранил относительную свободу передвижения. Ноги Флэя были так длинны, что он привык переставлять их, точно ходули. Ноги отзывались потрескиваньем, лишь когда он сгибал, пусть даже немного, колени.
Лунный свет накрыл Извитой Лес саваном из белой кисеи. Воздух был тепл и душен, хоть стоял уже поздний час, когда Флэй выступил к замку. Чтобы добраться до галерей, требовался час спорой ходьбы. Длинный меч поблескивал в руке Флэя. Ежевика испятнала красным уголки его безгубого рта.
Деревья отвалили назад, а с ними и длинные склоны, поросшие можжевеловыми кустами, похожими в темноте на припавших к земле зверей или на фигуры калек. Он обогнул реку, на которой вязкий туман лежал, точно любовник, повторяя ее изгибы, обнимая ее хрипящее тело, — это лягушки-быки полнили воздух ночи громкими звуками. Луна плыла в клубящихся испарениях, взбухая, как отражение в кривом зеркале. Воздух казался после дневной жары нездоровым, безжизненным, затхлым, словно его уже кто-то вдохнул, а после выдохнул в три приема. Только ногам Флэя, утопавшим по лодыжки в росе, и доставалось немного прохлады. Ему все чудилось, будто он бредет по им же пролитому поту.
С каждым шагом чувство, что расстояние между ним и чем-то страшным сжимается, становилось все острее. С каждым шагом галереи подскакивали к нему ближе и сердце Флэя колотилось все пуще. Кожа между глазами его собралась в морщины. Он шел.
Внешние стены замка нависли над ним, крошась в лунном свете. Там, где к выщербленной их поверхности липли колонии ящерок, стены светились.
Он прошел под аркой. Обвивший ее беспрепятственно разросшийся плющ почти уж сомкнулся в середине прохода, и Флэй, опустив голову, проник в узкую щель. Внутренность Горменгаста озлобленно легла перед ним с видом враждебной интимности — как будто давно знакомое лицо, многие годы обходившееся дюжиной привычных гримас, приобрело вдруг выражение, никогда на нем прежде не виданное.
Стараясь не покидать теней, Флэй быстро подвигался по неровной почве к крылу челядинцев. Теперь он ступал по запретной земле. Изгнанный Графиней, он каждым шагом своим совершал преступление.
Последнюю часть пути к галереям Флэй проделал с неловкой украдчивостью. Время от времени он останавливался и быстро приседал, раз, другой, — но нет, ни звука не слышно, и он шагал дальше, выставив перед собою меч. И наконец, не успев даже понять, что случилось, Флэй вступил во двор челяди и, обогнув стену, попал в галерею. Минута, и Флэй обратился в часть угольной тени, отбрасываемой третьей колонной, у которой он провел в терпеливом ожидании последние пять ночей.
![]()